— Разве мы не можем договориться? — спросила Маша.

— О чем? Что вы от меня хотите? Или скучно вам, поговорить не с кем? Валяйте разговаривайте.

Лицедей оказался маленьким, ростом не больше ромашкового стебля, он сплел гнездышко в зарослях травы и сидел там, закинув ножку за ножку.

— А вот то меня, Егор, забавляет, что вы всю природу под себя приспособить вознамерились. Все, что есть в ней живого, все своим считаете. Вот того же медведя в цирке всякой своей ерунде учите. Штаны на него наденете, шляпу, на велосипед посадите и радуетесь. И сказки-то ваши все глупые. Те же люди, только имена звериные. А зачем вы это делаете? А я скажу, зачем. Видеть вам забавно, когда зверь на человека похож. Хоть и похож, а все глупее человека. Вот тем и смешон. Разве это не издевательство?

— Послушай, ты, лешак, — сказал Егор, отряхивая пыльцу, — нет, не издевательство. А совсем наоборот. От одиночества это нашего, от несправедливости, что только мы одни на земле и не с кем больше слова перемолвить. Вот и зверей наделяем людским образом, языком и поступками человеческими. А ваше племя никогда людей не любило, недаром издавна вас нечистью зовут. Нечисть и есть нечисть. Что от вас доброго на земле?

— А от вас? — быстро вставил Лицедей.

— Да, люди много зла причинили и себе, и природе, но и добра не меньше. А вы — ни то ни се, ни доброе ни злое, ни черное ни белое.

— А вот ты и не прав! — воскликнул Лицедей, подскакивая в гнездышке. — Мы и то, мы и се, и доброе, и злое, и черное, и белое, и рыба мы, и зверье мы, и трава, и букашки — все это мы. В природе нет зла и нет рамок, в которые вы ее втискиваете. В ней все едино. И мы с ней — одно целое.

— Оставайся с нами, Егор, — просто сказала Маша. — Хочешь, таким же будешь, как мы?

— С вами? — Егор даже присвистнул. — Да на кой черт я вам, и вы мне для чего сдались? Вот уж спасибо. Невелика радость в гусеницу превратиться да травку жевать с утра до утра, или птичкой стать да с ветки на ветку перепархивать... Не хочу быть ни деревом, ни дятлом, ни медведем. Не хочу быть ни лешим, ни чертом, ни богом, ни ангелом. Мне и в человеческом обличье хорошо живется. Я — человек, и выше меня нет никого на Земле.

— А ты попробуй, Егорушка, — сказала Маша, — может, и понравится.

— Нет, — ответил Егор, — не понравится. Не нуждаюсь я в вашей милости.

Подбросил в воздух топор, ловко поймал его одной рукой. Зайчик блеснул на лезвии.

— Ночью, — сказала Маша, — ночью все увидишь и поймешь.

— Эге, — согласился и Лицедей, — ночью, может, и поймешь. Не опоздай на праздник, Егор. Гордись, ты первым из людей увидишь его. И знаешь, почему? А потому, что ты уже и не человек вовсе. Ты только думаешь, что ты человек, а на самом деле — едва-едва наполовину. Вот и цацкаемся с тобой, на свою половину перетягиваем. И перетянем, вот увидишь, еще как перетянем!

— Я только тогда перестану быть человеком, когда умру. Пока я жив — я человек, а жить я собираюсь долго. Ясно?

— Ночью, — повторила Маша, утончаясь и пригибаясь к земле, — ночью, повторила уже тише, покрываясь коричневой шерсткой, — ночью, — и стала косулей, посмотрела на Егора влажным глазом и медленно пошла к лесу и уже ничего не сказала.

— Эге! — подтвердил и Лицедей, отращивая прозрачные крылышки. Эге-ге! — прокричал он, взлетая в воздух. — Эх, ночка-ноченька, заветная!

И они ушли с поляны, улетели, растворились в чаще леса, неуловимые, бесформенные, многообразные, непостижимые, как сам лес, как реки и горы его, как звери и птицы его, как сама природа.

Глава VI

Человеческий календарь и расчленение однородного потока времени на минуты и часы потеряли для Егора значение. Он плыл в общем неразделимом потоке, влекущем с собой лес с его непрекращающимся переходом, перетеканием живого в мертвое и мертвого в живое; и в самом Егоре беспрерывно умирало что-то и нарождалось новое, неощутимое сначала, чужеродное ему, но все более и более разрастающееся, наполняющее его, переливающееся через край, врастающее в почву, в травы, роднящее его с этим бесконечным непонятным миром, дотоле чуждым ему.

В той, городской, жизни он никогда бы не поверил всерьез в леших, в русалок и прочую нечисть, знакомую с детства по сказкам, но воспринимаемую лишь как выдумку, вымысел народа, наделенного богатой фантазией и неистощимой способностью к творчеству.

И вот он сам прикоснулся к этому древнему легендарному роду, издревле населявшему славянские земли, к племени, живущему с людьми бок о бок, вымирающему, как само язычество, уходящему в никуда, растворяющемуся в лесах, полях и реках. К душе природы он прикоснулся, к истоку своего собственного племени, все более и более уходящему от природы.

И слиться с этим мифическим родом не означало ли и самому обрести свой потерянный корень, уйти на свою незнаемую родину, туда, где русалка нянчит головастиков и пасет мальков, где леший живет внутри дерева, а водяной растворен в озерах, где лес, превратив свою душу в девушку, приносит плоды в руках, пахнущих свежей водой.

Слиться с ним и перестать быть человеком или, быть может, наоборот, найти разорванную связь и вернуться к тем временам, когда и люди едины с природой, и не вычленяли себя из нее, и тела свои населяли душами зверей и птиц, а душу свою посвящали всему живому...

И не знал Егор, что станется с ним, в одно он упрямо верил — смерть его не дождется.

Он шел по затихшему лесу, и ни одна сойка не трещала над его головой, и ни один лист на колыхался от ветра, и только хрустели сухие ветки и шуршали под ногами. Он не выбирал направление, но, куда бы ни шел, в любую сторону бесконечной тайги, все равно на его пути должны были встретиться люди, и это вселяло надежду.

Вечер застал его в широкой лощине, поросшей густыми зарослями папоротника. Волглые, ломкие, с узорчатыми листьями, они поднимались до пояса, мешая продвижению. Он ломал их, сминал ногами, роса промочила одежду. Зашло солнце, быстро накатили сумерки, а он никак не мог выбраться из папоротника. Казалось, что лощина растянулась до бесконечности, папоротники вытянулись и стали такими высокими и густыми, что приходилось прорубать дорогу топором. Егор клял себя, что решил пересечь лощину, а не обошел ее стороной, но возвращаться не было смысла, и он шел вперед, а на самом деле кружил, заблудившись там, где заплутать было немыслимо.

Ему не хотелось верить, что нечистая снова водит его, но, по-видимому, так оно и было. Тогда, зная, что сопротивляться бесполезно, он расчистил себе место посуше, сел и стал ждать.

Взошла молодая луна, узкий серпик давал мало света. Егор сидел, скрытый высоким папоротником, и разрезы листьев, черные на фоне неба, нависали над головой, позванивая на ветру. Было тепло и даже душно, густые испарения поднимались от земли, дурманили, навевали сон, неотличимый от яви. Егор и сам не понял, заснул он или просто задумался, но когда протрубил рожок вдалеке и он, вздрогнув, взглянул на небо, то увидел, что луна поднялась высоко и неподалеку кто-то разжег костер. Отсветы огня метались по листьям.

И вздрогнули резные листья папоротника, заколебались сочные стебли, и снова запел рожок, и вслед ему заголосил рог, и гром барабана колыхнул воздух. И папоротник ожил, зашевелился, изнанка листьев его вспучилась буграми, тотчас же лопавшимися с приглушенным звоном, и оттуда выпрастывались голубые, нигде и никем не виданные цветы.

И шум крыльев, гомон голосов, топот бесчисленных ног заполнили поляну. Егор лег на землю и, не мучаясь напрасным любопытством, пожелал одного — стать невидимым. От цветов исходил душный запах, щекотал ноздри, пьянил, кружил голову.

Кудрявая кошачья голова просунулась меж стеблей, сверкнул зеленый глаз в сторону Егора.

— Да это же Егор, — сказал мяукающий голос.

— Он тоже пьет сок? — спросил другой, шелестящий.

— Не-а, — мурлыкнул мяукающий.

И лохматый черный кот с длинными зубами, не помещающимися в пасти, выпрыгнул из папоротников и мягко вскочил на живот Егору.